Полторацкий Геннадий Матвеевич

Полторацкий Геннадий Матвеевич - заведующий кафедрой физической и коллоидной химии, профессор, доктор химических наук, Заслуженный деятель науки РФ.

 

В этом году исполнилось 70 лет трём решающим сражениям Великой Отечественной войны, обеспечившим окончательное поражение гитлеровцев: прорыв Блокады Ленинграда, разгром немецких войск под Сталинградом и битва на Курской дуге.

 

А началось всё с прорыва Блокады, завершившегося 18 января 1943 года. Эту операцию тщательно подготовил и блестяще осуществил маршал Леонид Александрович Говоров. Начался прорыв с атаки пехоты. По льду Невы солдаты 800 метров бегом пронесли лестницы, приставили их к обледенелому обрыву и забрались на высоту шести метров к укреплениям врага, окопавшегося на самом краю обрывистого берега. Линия обороны немцев была только что основательно отутюжена нашей артиллерией, поэтому атакующие быстро смяли её. При этом все участники потом вспоминали, как после начала атаки неожиданно громко заиграл оркестр.

 

Слушая в детстве знакомых солдат, а позже ─ ветеранов, обсуждавших события тех дней, я нередко замечал в их воспоминаниях, в основном, совпадающих, расхождения в оценке некоторых эпизодов. В частности, резко разошлись мнения ветеранов об «оркестровом сопровождении» атаки. Кто-то даже бросил однажды: «И тут совершенно ни к чему грянула бравурная музыка!». Другой добавил: «При этом, оркестр ещё и опоздал ровно на две минуты!».

 

Всякий раз, вспоминая о музыкальном сопровождении атаки, солдаты посмеивались, и на вопрос, какую музыку играл оркестр, обычно отвечали «Да какой-то марш!». Только много позже среди публикаций на блокадную тему я встретил воспоминания, в которых сообщалось, будто бы оркестр играл Интернационал! Этому мнению соответствует и официальная оценка данного факта: чтобы сэкономить силы, солдатам было приказано «Ура!» не кричать, а для поднятия боевого духа Говоровым был вызван на поле боя военный оркестр. И вот под звуки «Интернационала» пехота бросилась в атаку. 

 

Интересно бы знать, как авторы этой версии музыкального сопровождения атаки представляют себе солдат, стремглав бегущих под аккомпанемент медленной, торжественной музыки гимна СССР, каковым был тогда (вплоть до 1 января 1944 г.) Интернационал! Я с детства помню рассказы солдат по свежим следам военных событий. Одним из главных моих наблюдений тех лет было нежелание участников смаковать трагические эпизоды.

 

Существовал как бы некий внутренний запрет. Обсуждались в кругу солдат, как правило, смешные, анекдотические случаи из их военных будней. Естественно, упоминалось и то, как они под музыку атаковали немцев двенадцатого января 1943 года. По их байкам получалось, будто только благодаря музыке удалось, наконец, после неоднократных безуспешных попыток, прорвать Блокаду! А это, как оказывается, был не совсем безосновательный вывод!

 

Только сейчас, сопоставив множество свидетельств очевидцев, я пришёл к собственному заключению об участии оркестра, как о блестящей задумке командующего! Почему же вспоминавшие музыку всегда посмеивались? Этот вопрос до сих пор не даёт мне покоя. Объяснений, по-моему, может быть два: либо оркестр на самом деле играл что-то весёлое, либо солдаты считали исполнение Интернационала крайне неуместным!

 

Много позже мне повезло услышать много хорошего о Л.А. Говорове от двух участников войны, близко его знавших: от Софьи Сергеевны Локшин, его личного секретаря-стенографистки (родной тётки Нины Вячеславовны Пенкиной, моей однокашницы), и от Бориса Витальевича Пекарского, полковника в отставке, служившего в годы Блокады в штабе командующего.

 

Их рассказы, в частности, проясняют и роль оркестра в организации атаки: оркестр вступил вовсе не для поднятия духа солдат, как это восприняли недостаточно информированные участники боя и их потомки. Как я впервые не так давно услышал от Б.В. Пекарского, и поначалу усомнился было в правдивости его воспоминаний, на самом деле Л.А. Говоров звуками громкой музыки подал сигнал артиллеристам, обстреливавшим перед атакой пехоты первую линию обороны противника, перенести огонь с первого на второй и следующие эшелоны тщательно подготовленной, глубоко эшелонированной немецкой обороны.

 

Это был наилучший способ скомандовать одновременно всем батареям, не прибегая к тогдашней ненадёжной телефонной связи! Только сейчас, путём сопоставления множества отрывочных высказываний, я уяснил окончательную картину события: немцы привыкли, что атака наших войск всегда начинается с артобстрела передовых позиций, после чего, дождавшись переноса огня артиллерии на следующую линию обороны, наши солдаты поднимаются в атаку, а снаряды начинают падать на вторую линию немецких окопов.

 

Обычно, когда начинался обстрел первой линии, немцы убегали и укрывались в окопах второй линии обороны, а в момент переноса удара на вторую линию, фашисты бегом возвращались на ставшие снова на время безопасными исходные позиции и встречали нападавших ураганным огнём.

 

Задумка Говорова состояла в следующем: чтобы солдаты противника не успели вернуться назад в свои окопы и оттуда ударить по наступающим, музыкальным сигналом оркестра огонь батарей был перенесён с первой на вторую линию ровно на две минуты позже начала атаки, когда первые ряды атакующих уже приблизились к берегу и некоторые даже успели вскарабкаться на самый верх! Неожиданно для немецких солдат, бегущих назад по открытому пространству, их встретил огонь из только что покинутых ими и занятых нашими солдатами окопов! Вот в тот момент, когда наши солдаты ворвались в окопы фашистов, Интернационал оказался бы кстати.

 

Жаль, что многие подобные яркие события не получили осмысления в мемуарной литературе, а теперь, когда ушли из жизни почти все их участники, и вовсе оказались утраченными для истории. Хорошо бы еще напомнить: изумительная задумка с оркестром была тогда не единственной. В частности, в мемуарах генерала Б.В. Бычевского я прочитал: когда пришёл черёд переправить через Неву по льду наши танки для закрепления первоначального успеха, то немцы с ужасом увидели, как тяжёлые гусеничные машины двигались по льду, будто на параде по асфальту Красной Площади, и ни одна из них не провалилась под лёд!

 

Просто, для танков наши сапёры заранее скрытно вморозили в лёд рельсы в два ряда на ширину их гусениц, прикрепив рельсы ко льду болтами, чтобы не разъезжались! А недавно один из ветеранов, участник тех событий, вспоминал: немцы обстреляли лёд на Неве в том месте, где должны были пройти наши солдаты, но к моменту начала атаки все воронки были закрыты заранее подготовленными деревянными щитами!

 

Как вспоминают многие участники тех боёв (подробнее всех эти события описал упомянутый мной генерал Б.В. Бычевский), победа, тем не менее, далась с немалыми потерями. Немцы яростно сопротивлялись. Так, из трёх воинских подразделений, переправлявшихся по льду, успех сопутствовал только среднему, под командованием генерала Симоняка.

 

В то же время левый фланг запросил даже разрешения отступить, а правый понёс наибольшие потери и остановился. И всё же операция в целом оказалась успешной. Ленинград, наконец, избавился от удушающего кольца. Через узкий перешеек вскоре были проложены железнодорожные линии, в город начало поступать продовольствие, оружие и боеприпасы.

 

Мы, жители блокадного города, ощутили это по постепенному увеличению норм выдачи продуктов. Голод начал постепенно отступать после прорыва Блокады ровно 70 лет тому назад. С марта месяца 1943-го года стали регулярно повышаться нормы выдачи продовольствия. Сперва ─ на хлеб, затем на другие продукты.

 

Армия начала подготовку к окончательному освобождению города от Блокады, что свершилось через год, 27 января 1944 года. Весь последний год фашисты по-прежнему остервенело обстреливали город из дальнобойных орудий (я отразил это в своём рассказе «Обстрелы»), совершали налёты авиации и бомбёжки, ещё многие жители города, в том числе дети, мои сверстники, встретили свою смерть. Но не от голода!


ОБСТРЕЛЫ…

С весны 42-го года и вплоть до снятия блокады в январе 44-го немцы методично долбили город из дальнобойных орудий, причём доставалось, в основном, мирным жителям. Начинался обстрел, правда, не каждый день, но всегда в одно и то же время утром, когда голодные Ленинградцы тянулись на работу. Больше всего доставалось почему-то правому берегу Фонтанки.

К снятию блокады там на набережной не осталось, по-моему, почти ни одного целого здания. Вплоть до окончания 3-го класса я учился в 272-й школе, которая располагалась на нечётной стороне 1-й Красноармейской улицы, в доме 5/7. Чтобы попасть в школу, мне нужно было только пересечь улицу, а в школе, едва начинался обстрел, учителя выстраивали нас парами и уводили в подвал.

С осени 43-го года меня перевели в другую школу, № 18 (впоследствии 281), мой маршрут в которую лежал вдоль всей улицы Егорова. Когда начинался обстрел, я двигался перебежками, по нечётной стороне, укрываясь в подворотнях и спусках в полуподвальные помещения. Ухал снаряд — я выскакивал из укрытия и делал пробежку до следующего. Весь маршрут был мной размечен на длину перебежек от одного укрытия до другого. Рассчитать время перебежки было нетрудно, потому что методичность немцев была фантастической. От одного взрыва до другого я считал вслух или про себя секунды. Не помню точно, на какой счёт мне надо было прятаться, но одно из укрытий было на противоположной, чётной стороне улицы, и я успевал добежать до него, пересекая неширокую улицу по диагонали.

Однажды я укрылся в ещё горячей воронке от только что упавшего снаряда и до следующего разрыва искал там головку от него, но так и не нашёл, а следующий снаряд угодил аккурат в одно из моих следующих укрытий. Снаряды почти никогда не ложились кучно, как правило, за очень редким исключением, следующий падал где-нибудь метрах 100-300. Фашисты обычно вели обстрел с полчаса, потом делали перерыв, наверное, сытно завтракали, и начинали снова.

Вторая волна всегда заставала меня уже в классе. Подвала в школе не было, мы пережидали её в коридорах, поскольку там не было окон (если снаряд падал неподалёку, острые осколки стёкол осыпали парты) Как-то раз, совсем недавно, когда мы делились воспоминаниями о войне, кто-то из слушателей, не переживших блокаду, перебил мой рассказ замечанием: «А незачем было бежать в школу под обстрелом, переждал бы его дома!» Увы, понять это может только блокадник.

Дело в том, что мою продуктовую карточку мы сдавали в школьную столовую, где на неё было организовано трёхразовое питание. Завтрак нам выдавали перед уроками, обедали учащиеся обычно после уроков, часа в три дня, тогда же нам выдавали и ужин, который мы тут же и съедали. Не знаю, как другие, а я был обречён ничего не есть до следующего школьного завтрака. Не трудно представить, какой аппетит разыгрывался у меня к утру. Среди моих одноклассников прогульщиков тогда практически не было.

 

ПОДВИГ ЖЕНЩИН БЛОКАДЫ

 

Все тяготы блокадной жизни легли на плечи женщин. Я надеюсь показать это на примере моей мамы, вместе со мной пережившей блокаду от первого до последнего дня.

 

Моя мама, Полторацкая Александра Алексеевна, перед войной имела самую мирную профессию: она работала товароведом в ателье пошива верхней одежды. И была неплохим специалистом, поскольку перед этим она много лет трудилась браковщицей на фабрике имени Володарского, производившей шерстяные ткани.

 

Как-то она взяла меня с собой на фабрику, и я помню, как перед нашими глазами низвергался падающий откуда-то сверху стремительный поток ткани, который она иногда останавливала, чтобы маркировать брак. Благодаря этому опыту она с одного взгляда определяла артикул ткани, оценивала его качество и пригодность для того или иного вида одежды.

 

Мама встретила войну тридцатилетней женщиной; мне, её единственному тогда сыну, было десять лет. Когда её мужа, Ивана Степановича Филатова, призвали в армию, мама, следуя призыву Родины к женщинам заместить ушедших на фронт мужчин, поступила на курсы шоферов при автобазе № 1, располагающейся и по сию пору на углу Киевской улицы и Международного проспекта (ныне Московского). До войны на этой автобазе работал водителем грузовика её муж, а всю блокаду — она.

 

Поначалу мама совмещала учёбу на курсах с дежурствами на вахте, поскольку это давало ей право на рабочую карточку. При этом дежурство длилось по 11 часов в сутки. Добираться на работу и обратно приходилось пешком по заснеженному и неосвещённому проспекту, а ещё — выкупать по карточкам ежедневно две пайки хлеба, да подниматься домой на седьмой этаж, в промёрзшую комнатушку, иногда с ведёрком или бидончиком воды.

 

Утром мы расставались в темноте, при свете коптилки, при её свете и встречались ночью, готовили что-нибудь поесть на примусе, но, чаще, жевали хлеб всухомятку и заваливались спать в одежде, сняв только пальто и валенки. Понятно, что я был целыми днями предоставлен себе.

 

Первые блокадные месяцы, начиная с восьмого сентября 1941-го года, большую часть свободного времени я проводил на крыше нашего дома (№ 1/37 на углу Пятой Красноармейской улицы и Международного проспекта). С этой крыши я наблюдал памятный налёт фашистских бомбардировщиков, Юнкерсов, на Бадаевские склады. Они летели звеньями по три машины с севера на юг вдоль Международного проспекта, их моторы отвратительно завывали, звук то усиливался, то ослабевал. (Много позже я узнал, что от такого дефекта авиацинных моторов наши самолёты были избавлены, благодаря трудам академика Микулина).

 

Отбомбив, они возвращались тем же путём, но уже не строем. А на месте Бадаевских и топливных складов вспыхнуло зарево и поднялся в небо столб чёрного дыма, который наполнял воздух запахом гари и не опадал потом очень долго. Вслед за этим враги принялись часто сбрасывать на город бомбы, как фугасные, так и зажигательные, но особенно много сыпалось на наши головы «зажигалок».

 

Эти небольшие по размеру и весу бомбочки, по 12 штук в обойме, разделялись в полёте и устрашающе завывали каждая на своей ноте. Когда некоторые из них достигали крыши, то с грохотом катились по кровле и застревали на краю, плюясь раскалённым металлом. Очень редко они пробивали кровлю и падали на пол чердака, и, если их вовремя не обезвредить, то могли прожечь железный лист. Наша задача заключалась в том, чтобы, избегая опасной близости, либо сбросить зажигалку вниз, на булыжную мостовую, либо лопатой забросать её песком. Две таких бомбы я притащил домой: одну целую, не сработавшую, другую — сгоревшую наполовину. Хотел похвастать и получить мамино одобрение, но вместо этого был наказан, а бомбы мама выбросила.

 

Как я прочитал позже, фашистов крайне раздражала неэффективность зажигалок. Но на то была своя причина: ленинградские учёные придумали состав, которым были обмазаны все деревянные детали перекрытий. Это правда: на нашем чердаке царила чистота, на полу — песок, всюду стояли ящики с песком и бочки с водой. Кстати, такой же порядок наблюдался и в подвале дома, переименованном в «бомбоубежище». И, тем не менее, если бы бомбы никто не гасил, они были способны прожечь любое противопожарное покрытие и проплавить не очень толстый слой песка. 

 

В следующем, 1942-м году, враги оснастили зажигалки ещё и осколочными гранатами. Мои походы на крышу закончились, когда в ноябре 1941-го года в наш дом попала фугасная бомба весом в тонну. К счастью, она не взорвалась, а лишь своим весом отрубила у семиэтажного дома угол площадью ровно в две комнаты. Исчезли, превратившись в груду строительного мусора, 14 комнат, вместе с людьми, их населявшими. Жертвы были и среди тех, кто укрывался в «бомбоубежище»: его потолок бомба тоже обрушила.

 

Один из моих приятелей выжил чудом: он лежал на кровати в комнате седьмого этажа, а все его родственники сидели за столом, играя в карты. Он видел, как чёрная громадина, пронзив потолок, обрушилась вместе с обломками крыши в центр стола и увлекла за собой и стол, и пол, и всех его близких. На другой день я подходил к дверному проёму, чтобы поглядеть вниз, на кучу обломков; там копошились спасатели. Видел и кровать, притулившуюся к стене обрушившейся комнаты седьмого этажа.

 

К середине ноября пришёл голод. Электричество погасло, не стало газа и отопления, в кранах пропала вода, а морозы усилились. После пятнадцатого ноября занятия в школе прекратились. Я сидел дома, изредка спускаясь, чтобы выкупить хлеб в ближайшем магазине или за питьевой водой к лопнувшей трубе во дворе. Выходить становилось всё страшнее, потому что почти на каждом подоконнике лестницы сидел покойник.

 

Несмотря на жуткий мороз, мёртвые смердили. Особенно запомнился мне труп мужчины в ватнике и шапке-ушанке на подоконнике пятого этажа: его скрючившийся силуэт прорисовывался на фоне окна. В начале зимы жильцы сами убирали трупы и складывали их в помещении самодеятельного театра (мы называли его «Красным уголком»), но к середине января силы выживших иссякли, да и актовый зал этого популярного перед войной места отдыха был забит телами до потолка.

 

Страшное испытание обрушилось на нас с мамой двадцать первого января 1942-го года: сгорел наш дом, я чудом спасся. В ночь перед пожаром с 20-го на 21-е января 1942 года я видел во сне яблоки: румяные и крупные, они лежали на столе, на полу, на этажерке, на шкафу. Я тогда ещё не знал, что видеть яблоки во сне — к пожару.

 

Утром, я, как обычно, остался лежать в постели под одеялом, одетый в пальто и шапку: на улице было –40°, дома чуть теплее. У нас была буржуйка с трубой, выведенной через окно, но я не помню, чтобы в последние дни мы её топили. Перед уходом мама дала мне кусочек чёрного хлеба из нашего пайка, остальной хлеб положила на шкаф со словами: "Сынок, с сегодняшнего дня мы будем делить хлеб не пополам, а мне побольше, иначе я помру, а ты останешься один и тоже не выживешь". Так я и остался лежать в постели, высунув из-под одеяла нос и неотрывно глядя на маленький вожделенный кусочек хлеба на шкафу.

 

Около трёх часов дня я почувствовал усиливающийся запах дыма. Когда от дыма стало перехватывать дыхание, я выкарабкался из-под одеяла и пошёл узнать, в чём дело. Я бросил последний взгляд на наше жильё: заиндевевшие стёкла "венецианского" окна, почему-то красноватые, то ли от заката, то ли от огня, слева в углу возле окна на этажерке новогодняя ёлочка с мерцающими в дыму шариками. Мама, уходя на работу, советовала мне, в случае чего, дойти до знакомых соседей.

 

Они жили на том же этаже, но в коридоре, где окна всех помещений выходили на Международный проспект. По задымлённому коридору наощупь я добрался до соседей. В комнате их оказалось четверо: мужчина, подросток и две женщины. Мужчина, хозяин, неподвижно и молча лежал на кровати в тёмном углу. Трое сидели за столом и обсуждали, что происходит и что делать дальше. Дыма в их комнате было поменьше, чем в коридоре, но он постепенно сгущался. На голом столе мерцала коптилка, освещавшая только стол и лица сидевших. Почти сразу по моём приходе подросток, сын хозяйки, встал из-за стола, открыл дверь и отправился искать выход, чтобы выбраться из пожара. Он только что вернулся после неудачной попытки спуститься вниз по ближайшей лестнице.

 

Дойдя до пятого этажа, он вынужден был возвратиться, так как ниже пройти было невозможно из-за дыма и жара. И вот теперь он решил попытаться спуститься чёрным ходом, за кухней. Но тот ход был постоянно заперт, а коридор заполнял густой дым. Тем временем уже и в комнате становилось всё труднее дышать. Коптилка погасла, помещение слабо освещалось мерцающими отсветами пожара снаружи. Тогда Зоя, племянница хозяйки, которая зашла к своей тёте проститься перед уходом в армию по окончании лётного училища, решила разбить окно (открыть его оказалось невозможно, видимо, оно примёрзло). Она била кулаками по толстому стеклу, изрезав себе осколками кисти рук, кровь текла ручьями. Хозяйка решила последовать за сыном. Она посоветовала Зое: "Бей цветочным горшком, а не кулаками!", а сама отворила дверь в коридор: оттуда полыхнуло горячим дымом, но она всё-таки вышла, затворив за собой дверь. Тут я потерял сознание от удушья.

 

Очнулся лежащим животом на окне, Зоя лежала рядом и кричала: "Помогите! Здесь ребёнок!". Мне тоже велела кричать. Я пищал, как мог: "Спасите!". И тут случилось чудо: оказалось, что ниже и немного правее нас к балкону пятого этажа была приставлена пожарная лестница. Двое пожарных выгружали через окно чьи-то вещи, не обращая внимания на вопли и мольбы о спасении. Один из пожарных, мой будущий спаситель, после недолгого, но горячего спора с напарником, притащил снизу и приставил с балкона к нашему окну, чуть наискосок, лесенку с крюком, зацепил её за наш подоконник, и предложил нам спускаться самостоятельно. Мы кричали, что не можем. Тогда он, увидев окровавленные руки Зои, поднялся сам, обвязал меня верёвкой и стал опускать меня вниз, полегоньку стравливая верёвку. По пути я снова потерял сознание.

 

Очнулся в маминых объятиях: она схватила меня и не размыкала рук, несмотря на крики пожарного сверху и подёргивание верёвки. Кто-то подбежал, отвязал верёвку и мама понесла меня через дорогу в аптеку. Я успел бросить взгляд наверх и заметить, как спускают Зою. На уровне пятого этажа девушку опалило языком пламени, её окатили водой из брандсбойта. Верёвку чуть не пережгло пламенем, но и спуск Зои завершился благополучно. Ещё днём маме сказали на работе, что в стороне её дома что-то горит. Она попросила разрешения уйти пораньше, и хотя на проспекте заметила дым, не хотела верить, что горит именно наш дом.

 

От Киевской улицы, как всегда, шла пешком: никакой транспорт давно не ходил. Увидела, что горит наш дом, только от Обводного канала. Бросилась бежать, достигла горящего дома и стала метаться вокруг пожара, выкрикивая моё имя. Сперва она устремилась во двор, куда выходило наше окно: там всё пылало. Из окон 6 и 7 этажей слышались вопли о помощи. На её глазах люди выпрыгивали из окон и разбивались. Она не помнит, как оказалась под тем окном, откуда меня спустили. Поначалу она была уверена, что я выбросился из окна, как десятки других, и это она меня поймала. Несчастная женщина всё никак не могла сообразить, что, падая с такой высоты, я убил бы её насмерть.

 

В аптеке меня поместили на жёсткий диванчик, стали поить водой с валерианкой, но я тут же отрыгивал её обратно. Потом мы с мамой потихоньку поплелись к жене знакомого офицера, жившего на Первой Красноармейской улице. Это был ближайший знакомый адрес. Добрая женщина приняла нас, накормила гречневой кашей и уложила спать на диван. Всю ночь я, склоняясь через мамину спину, блевал в тазик. До слёз жалко было вкусную кашу.

 

На другой день мы "спóлзали" к пожарищу. Дом по-прежнему пылал. Он догорал неделю, и смрад от сгоревших трупов вперемешку с запахом пожарища держался ещё долго. Примерно того же происхождения запах, хотя и очень слабый, я учуял, побывав в 61-м году в Освенциме. Этот запах сразу пробудил воспоминания о пережитом.

 

Мы остались на улице в чём были. Маме предоставили отпуск для поисков жилья, и мы с ней целыми днями мотались по улицам при морозе до –40°, чтобы не стеснять наших благодетелей. Возвращались только переночевать. Жить нам было негде. Заходили мы к бабушке с дедом, жившим на улице Марата. Там, кроме них, обитали ещё и беженцы из пригорода: мамина сестра с тремя детьми. Восьмиметровая комнатка с одним окном была разделена перегородкой поперёк, и в тёмной половине на кроватях, стоявших у противоположных стен, лежали и умирали от голода и цинги мой дед и мой двоюродный брат. Остальные ютились в светлой половине и на коммуналь-ной кухне. Хорошо ещё, что соседи (в квартире жили до войны ещё две семьи) эвакуировались.

 

Основным нашим занятием был осмотр жилья, предлагаемого райисполкомом взамен сгоревшего. Комиссия райисполкома выдала всем, выжившими после пожара, справки: на их основании позже нам восстановили документы. Жильё предлагали такое, что у мамы слёзы катились ручьём. Одна из предлагаемых комнат мне особенно запомнилась. Располагалась она неподалёку от нашего сгоревшего жилья, в районе 10-й — 12-й Красноармейских улиц, в доме барачного типа, в многокомнатной коммуналке. Жильцы встретили нас неприветливо, и мы сразу увидели, что фанерная дверь в комнату взломана. Под ней — щель в ладонь, через которую в коридор намело небольшой сугроб.

 

Пустая, узкая как кишка комната площадью около 9 метров не имела ни стёкол, ни рам. Мы потоптались меж голых стен, мама в очередной раз горько всплакнула, так как положенный нам лимит смотровых ордеров иссяк. Мы ходили по улицам, и мама никак не могла сдержать рыданий. Схваченные морозом, слёзы замерзали у неё на щеках, не успевая скатиться. Сгорело всё нажитое добро. Она осталась в рабочей одежде: в засаленных ватных штанах и такой же телогрейке, в дырявых валенках.

 

Морозы всё не отступали. Снег на улицах не убирали, транспорт не ходил. Замёрзшие троллейбусы, трамваи и автобусы стояли, засыпанные снегом, посреди улиц. На тротуарах тут и там сидели, а где и лежали замерзшие трупы. Особенно мне запомнился один: человек присел на кучу снега возле тротуара, недалеко от Витебского вокзала, да так там и замёрз. Когда мы увидели его впервые, он был одет. К вечеру с него стянули валенки, а на другой день он почти голый валялся на боку.

 

Большинство трупов трудно было разглядеть. Чаще всего из-под снега торчали только рука или нога. Однажды женщина умерла у нас на глазах. Только что шла впереди нас: одета в военную офицерскую форму, на ногах хромовые сапожки. Внезапно упала и умерла. Это произошло на Загородном проспекте, за Разъезжей улицей.

 

Наши хождения закончились, когда знакомая, приютившая нас, подсказала адрес комнаты в своём доме, где вымерла вся семья. Мама выкупила по карточкам муку (хлеб тогда не пекли, «отоваривали» мукой) и в кулёчке отнесла в райсовет. Так мы получили ордер и прожили с четырнадцатого февраля 1942 года остаток блокады в 20-метровой комнате на 1-й Красноармейской улице, в доме 4, в коммунальной квартире № 22.

 

В комнате уцелели после вымершей семьи две односпальные железные кровати без матрасов и полстола — целое богатство для нас. Отопление было печное, но в нашу комнату выходила только топка, а печь располагалась в соседней комнате. Тут мы и начали обустраиваться заново. Мама вернулась из вынужденного отпуска и вновь приступила к работе и занятиям в школе шоферов. К зиме 42/43-го годов я соорудил из кирпичей, натасканных из развалин, дровяную плиту, а позже мы раздобыли самовар и топили его щепками. Первые порции кипятка использовали для супа, если было из чего его варить, а остальное выпивали с соевыми конфетами: их выдавали по карточкам вместо сахара.

 

Большой поддержкой были для нас редкие посылки с фронта. Раз в месяц или и того реже, машину из части, где служил мамин муж, посылали за каким-нибудь делом в город. Солдаты пользовались случаем, чтобы поддержать голодавших родных. Тогда машина подъезжала задним бортом к нашему окну, солдаты быстро перекидывали через открытое окно в комнату десяток перевязанных бечёвкой посылочек, к каждой из которых было примотано письмо с адресом, и тут же отъезжали.

 

Посылочки состояли из пайки хлеба и котелка с замороженной кашей. Среди этих посылочек бывала и адресованная нам. Если мы оказывались дома оба, то тут же её вскрывали и устраивали пир. Обычно же посылки от солдат принимал через окно я. По возвращении мамы с работы мы сортировали их по адресам и укладывали в 2 заплечных мешка: один мой, другой мамин. Солдаты для этой цели снабдили нас зелёными солдатскими рюкзаками.

 

В воскресенье с утра пораньше мы отправлялись пешком с рюкзаками за плечами разносить посылки. Транспорт не ходил, поэтому выходили мы с рассветом, а возвращались в сумерках. Иногда адресаты не отвечали на стук в дверь, мы расспрашивали соседей, где они, и узнавали от них о смерти родных, не дождавшихся спасительной посылочки.

 

Однажды, открыв дверь, обнаружили за ней обрыв в пустоту. В этих случаях посылку всегда относили домой и возвращали солдату: ему ведь тоже было голодно. От возвращённой посылки никто не отказался. Однажды осенью 42-го года, поздним вечером возвращаясь из подобного похода порожние и довольные, мы попали под бомбёжку. Случалось нам и раньше попадать и под бомбёжки, и под обстрелы, но на этот раз грохот и сполохи воздушного боя над головой надолго загнали нас в одну из подворотен Международного проспекта, недалеко от техноложки.

 

Ночное небо над нами полыхало взрывами шрапнели, серпантином трассирующих пуль, слышался рокот моторов, вой и грохот снарядов и бомб. Красиво до жути и страшно до спазм. Когда всё немного поутихло, пальба удалилась, мы короткими перебежками от одной подворотни к другой продолжили путь к дому. Дома, отдышавшись, пили чай без сахара и радовались, что и на этот раз выжили.

 

Впрочем, тревожное состояние не покидало меня в ту пору никогда. В те же дни, точнее, двадцатого февраля, мама сдала квалификационной комиссии экзамен на право вождения грузовика, затем пять месяцев проходила стажировку, и получила, наконец, удостоверение водителя третьего класса. На второй странице — фиолетовый штампик: «с правом управл. газогенераторными автомобилями». С этого момента она начала работать водителем самостоятельно.

 

Работа водителя грузовика, трудная и для здорового мужчины, была непосильна для ослабленной голодом женщины. Мама иногда брала меня с собой, поэтому многое я видел своими глазами. Газогенераторные машины отличались от обычных для того времени грузовиков тем, что по бокам водительской кабины, по обе стороны, вплотную к кузову, располагались чёрные или серые металлические цилиндры с массивными крышками-люками сверху, герметически закрывавшимися специальными защёлками. В эти цилиндры загружались деревянные чурки размером не больше полукило-граммовой консервной банки; они там тлели, выделяя газообразную смесь, которая и служила топливом для мотора автомобиля.

 

Топливо это было, по моим наблюдениям, ненадёжное, особенно, если чурки попадались плохие: сырые и осиновые. А откуда взяться хорошим в осаждённом городе? И вот, неспешно ползущая по пустому проспекту машина начинает сначала чихать и кашлять мотором, затем останавливается. Мама причаливает катящуюся по инерции машину к обочине, открывает дверцу кабины, и, стоя на подножке, обращается к грузчице, сидевшей обычно в кузове, на лавочке за кабиной: «Тыр-пыр восемь дыр! Тётя Маша, пошуруй!» Тётя Маша отбрасывает в ст-роны защёлки, откидывает настежь крышку бункера, откуда пышет жаром, берёт металлическую штангу с крюком на одном конце и ручкой в форме петли — на другом, шурует ею, добавляет, если надо, дровец, снова запирает крышку, затем проделывает всё это со вторым бункером.

 

Завершив процедуру «заправки топливного бака горючим», тётя Маша, кряхтя, вылезает из кузова и присоединяет свои силы к маминым, чтобы вместе завести мотор. На тогдашних машинах никаких стартёров не предусматривалось. Даже слова такого никто ещё не слышал. Заводили машины вручную. Это требовало серьёзных усилий: заводная ручка вставлялась в захват спереди под радиа-тором, после чего её следовало несколько раз энергично провернуть, при этом мгновенно отдёрнуть руки, если мотор начал работать, чтобы крутанувшейся назад ручкой не поломать их.

 

И вот две слабые женщины вдвоём брались за заводную ручку и начинали с натугой проворачивать её. Учитывая, что с первой попытки мотор не заводился никогда, процедура эта отнимала у измученных голодом женщин последние силы. Зачастую, женщины в изнеможении присаживались на поребрик тротуара и плакали, размазывая по щекам слёзы пополам с сажей.

 

Случалось, мимо проезжала военная машина и вид двух ревущих женщин трогал водителя или командира: им отливали литр-другой остродефицитного бензина и помогали запустить мотор. Мама «шоферила» так без малого два года. Со временем она немного при-терпелась к этому неженскому труду, да и с топливом после прорыва блокады 18 января 1943-го года стало полегче. Маме в конце концов даже доверили машину с бензиновым мотором. Но весной 1944-го года она тяжело заболела. После больницы врачи категорически запретили ей садиться за руль, она пристроилась на той же автобазе табельщицей.

 

Её участие в обороне Ленинграда было отмечено медалями «За оборону Ленинграда» и «За доблестный труд в Великой Отечественной войне 1941-45 г.г.» После войны, хотя и не сразу, маме удалось вернуться к любимой работе: до выхода на пенсию она трудилась в ателье индивидуального пошива верхней одежды. Все послевоенные годы мама тяжело болела. Скончалась она 7 мая 1978 г.


Если Вы хотите поделиться с нами воспоминаниями своих близких о событиях Великой Отечественной войны, то Вы можете сделать это здесь.

Поиск по фамилии: